Свет погас, и я вынужден был прекратить поиски. Что-то странное творилось со мной в тот вечер — видимо, продолжение болезни, подхваченной на горе Геллерт и на сырых улицах Буды. Я проваливался куда-то, впадал в забытье, видел цветные сны и пробуждался от аплодисментов. Сны разворачивали декорацию предгорий Карпат, по которым мы бродили с Эржебет Венцел.
…Закарпатье, студенческий лагерь, тысяча девятьсот неважно какой год. Мелкая речушка, цепной мост («ланцхид» по-венгерски). Ланцхид Сечени и Эржебет хид — будапештские мосты. А тот — подвесной, скрипучий. Омут, камни. Бесконечная гряда холмов, опушенных травами, и две маленькие удаляющиеся фигурки. («Ты меня любишь?» — «Я люблю тебя».) Колючий репейник, зной, будто подстриженные, головы холмов.
А помнишь, Эржи, вечера в «Колыбе», в маленькой закарпатской корчме, в километре от студенческого лагеря? И нашу дорогу — петляющую тропу. Гигантские деревья, обрыв. Корчма «Колыба» — имитация разбойничьей венгерской чарды прошлого столетия. Грубосколоченные столы, скамейки, отгороженный деревянным заборчиком уголок корчмарши и открытый очаг, где жарят мясо.
Эржи Венцел, королева чардаша! Как отчаянно играли музыканты! Конечно, скрипач был не так роскошно одет, как этот, на сцене — в коже, атласе и серебре, но пританцовывал, подыгрывая тебе, так же игриво: давай-давай-давай! И смычком своей скрипки дирижировал едва-едва.
Эржи Венцел — королева чардаша. А скрипач тот был королем, абсолютным монархом. Давай-давай-давай! Мы слушали чардаш, жарили мясо, и это было в студенческом лагере в тысяча девятьсот каком-то году…
Черт возьми, Эржи, что за новые противоречивые опыты? Избалованный столичный житель, я никогда не любил ансамбли. Ты ведь знаешь: все эти березки, дубинушки, лезгинки, праздничные концерты по телевидению — все это было не по мне. И в голову никогда бы не пришло. Как лучше объяснить?.. Сегодня в театре Эркеля, именно здесь, Эржи, я понял, что ты — истинная венгерка. Я знал это всегда, но до конца понял только теперь, окруженный дисциплинированно похлопывающей публикой. Они, наверно, неплохие люди, но никто из них не был в закарпатском студенческом лагере и не знал тебя. От них все это слишком далеко, и я бы предпочел, Эржи, чтобы их не было рядом, чтобы я остался один в зрительном зале. Чтобы мы остались вдвоем.
Куда направимся на этот раз? Прямо на гору, на лесоповал? Вокруг ни дровосеков, ни лагерной нашей ватаги — только ночь и гора…
Я сказал: «ни лагерной нашей ватаги». Разве это было в пионерском лагере двадцать лет назад, и ты была первой девочкой, из-за которой я дрался с соперником на деревянных шпагах в небольшом парке за спортплощадкой? Смутно припоминаю. Пузатый мальчик Купидон натягивает тетиву, целится в меня из своего лука.
Нет, Эржи, это было гораздо позже, хотя и очень давно.
…Вдруг я услышал ее голос. Он звучал в Карпатах и порождал эхо. Это был, пожалуй, не тот голос, каким она обычно разговаривала со мной, и не тот, каким спрашивала: «Ты меня любишь?» Такой голос должен был быть у нее, если бы она пела. В нем словно сплелось все характерное эржи-венцелское, лишь ей одной присущее и принадлежащее: легкость, непринужденность, хрипотца, бег без оглядки, страсть, игра… Я слышал голос, летящий со сцены театра Эркеля, стремительно спускался навстречу ему с той горы, с лесоповала и, оглушенный аплодисментами, сам посылал беспомощно жалкие, ничего не значащие однообразные звуки хлопающих ладоней на перенасыщенную электричеством сцену.
Это было в четверг вечером, в день моего доклада, в переполненном зрительном зале театра, куда были приглашены участники международного симпозиума.
СВОРАЧИВАНИЕ ФЛАГОВ
Следующий день — пятница — был последним днем работы симпозиума, днем его официального закрытия. В моем распоряжении оставалось два дня. В воскресенье в это самое время самолет поднимет нас в будапештское небо и унесет в Москву. Затем я напишу отчет о своей поездке, и с первым заграничным опытом будет покончено.
К двум часам дня затих главный корпус Технического университета. Он затихал последним, остальные с самого утра пребывали в спячке. Куда-то исчезли многочисленные таблички в зале регистрации, и прекраснейшая из женщин с неизменной сигареткой тоже куда-то исчезла.
Спешно демонтировалась выставка приборов. Представитель венгерских авиалиний «Малев» складывал вывески, свою конторку и свои некогда ярко иллюминированные ширмы: «Экономьте время, пользуйтесь услугами «Малев». «Прямые полеты из Будапешта в 32 города Европы, Среднего Востока и Северной Америки». Фирма «Бекман» подала к подъезду автофургон и теперь погружала в него свои приборы — блестящие эмалью и никелем дорогие игрушки для взрослых.
Я должен был передать Службе Слайдов кассету, которую не успел вернуть вчера после доклада. Широкая панельная лестница вела на второй этаж. По дороге я заглянул в главную аудиторию, где вчера читал свой доклад. Два экрана, ряды стульев сверху вниз. Сигнальная лампочка, которой уже нет, находилась на столике кафедры, рядом с докладчиком. Лампочка у докладчика, кнопка у председателя. Красная лампочка загорается — твое время истекло.
…«Еще полминуты, господин председатель». И снова красная лампочка. «Я кончил, господин председатель. Уважаемые коллеги, благодарю за внимание». «Леди и джентльмены, у кого будут вопросы?» Жидкие аплодисменты, обычные в таких случаях. Не жиже и не гуще, чем у большинства других. Аплодисменты вполне нормальной, я бы сказал, концентрации…
Представитель венгерских авиалиний «Малев» уже упаковал свои декорации. Дела представителей фирмы «Бекман» тоже двигались к концу. На улице у входа двое рабочих снимали флаги с флагштоков, бросали цветные полотнища на землю, спешно сворачивали их и складывали в одном месте. На земле в одной куче лежали флаги Испании, Индии, Англии, все вместе похожие на большую цыганскую юбку. Несколько осиротевших флагов еще продолжало висеть. Цветистая юбка мира пополнялась новыми красками.
В моей симпозиальной папке коллекция визитных карточек — следов «припаянных» научных контактов. Ослепительно белая карточка мистера Киото с четкой черной печатью: с одной стороны английский текст, с другой — японский. Карточка француза с коричнево-золотым тиснением. Карточка англичанина с завитушками заглавных букв. Простенькая карточка доктора из Баку, который храпит по ночам, отпечатанная на фотобумаге и аккуратно вырезанная ножницами.
В последний раз я смотрел на здание Технического университета, которое выглядело теперь как женщина, снявшая косметику на ночь и накрутившая бигуди. Официальная программа исчерпана.
Отдав кассету Службе Слайдов, я отправился в Пешт, с тем чтобы побывать на острове Маргит. Я сел на шестой трамвай, следующий по маршруту Ирини Йожеф — Ференц кёрут — Сент Иштван кёрут. Если не считать вечерней поездки на автобусе в Венгерскую национальную галерею и мимолетного, как сон усталого человека, пути с аэродрома, трамвай номер шесть был первым моим транспортом по городу.
Ференц кёрут из окна трамвая был похож на Йожеф кёрут, и последний ничем не отличался от идущего за ним Ленин кёрут. Трамвай разочаровывал меня теперь так же, как в Армении разочаровал киноаппарат. Чудо будапештских улиц исчезло. Осталось дрожание бесцветных документальных кадров, отснятых робкой рукой дилетанта.
Старенький, отживающий свой век трамвай, безнадежно устаревшее достижение девятнадцатого столетия, показался мне в тот день хитрым, многоопытным ловцом душ. Его мутноватые окна вызывали откровенную неприязнь. Он так спешил, а я был так потрясен метаморфозой пештских улиц, что оба мы не заметили, как снова оказались на другом берегу Дуная.
Остров Маргит остался позади справа, и, выйдя из трамвая, я обнаружил, что нахожусь на улице Мартирок, в северной части центральной Буды. Отсюда не так далеко до Кристины кёрут, Хуняди Янош ут, Танчич Михай утцы, до готического собора короля Матьяша.
На углу Мартирок и Терек я остановился у скромной витрины небольшого кинематографа, где были выставлены малозанимательные фотографии — кадры фильма, который в нем шел. Это был «Блоуап» итальянского кинорежиссера Микеланжело Антониони.
Припомнив, что в моей коллекции приглашений, билетов и рекламных проспектов значился также и этот фильм, я взял в кассе билет на 1/47, что означало, как мне не без труда удалось выяснить у многотерпеливой кассирши, 1845.
Я гулял по острову Маргит среди платанов, грелся на солнышке, проводил время в свое удовольствие. Ни забот, ни обязанностей.
Когда я вспомнил о билете в кино, было около половины седьмого. Солнце не то чтобы собиралось покинуть остров Маргит, но уже подумывало о вечернем отдыхе и работало вполсилы. Я поднялся со скамейки, и ровно в шесть сорок пять стоял у дверей кинозала, протягивал свой билет и знаками просил билетершу показать мое место, потому что сам ничего не мог разобрать на крохотном синем бумажном лоскутке.